понедельник, 18 мая 2020 г.

Надежда Малыгина "Четверо суток и вся жизнь"



Ведущий библиотекарь библиотеки-филиала № 17 им. М. А. Шолохова Марина Николаевна Урусова присоединяется межрегиональной сетевой акции «Любовь и война», которую организовало Муниципальное бюджетное учреждение культуры Старорусского муниципального района «Межпоселенческая централизованная библиотечная система» и представляет повесть участницы Великой Отечественной войны, санинструктора Уральско-Львовского добровольческого танкового корпуса Надежды Петровны Малыгиной «Четверо суток и вся жизнь».

В доме главной героини повести Елены останавливается офицер-танкист. Всего четверо суток живёт он в доме Елены, но любви, которая вспыхивает в её сердце хватает на всю жизнь, на долгие годы поисков любимого человека после войны.
  
Надежда Петровна Малыгина
ЧЕТВЕРО СУТОК И ВСЯ ЖИЗНЬ

— Да ведь мы что? Мы в тылу. Работаем, и все. А вот вам надо сил поднакопить. Уж так вы исхудали… — Она опять сказала «исхудали», словно знала, что прежде, до войны, он был полнее.
— Есть маленько, — согласился он. Достал из нагрудного кармана две карточки. — Вот каким был в мае прошлого, сорок первого.
Елена долго разглядывала карточку. Удивлялась: «Мальчишка. Совсем мальчишка…» Сравнивала: «Теперь-то возмужал, посуровел…» Улыбнулась: «Симпатичный. И брови разлохматились. Женщина, прежде чем сниматься, собрала бы их в стрелочку да еще прислюнявила бы… А глаза-то, глаза — прямо в сердце глядят. И так ласково, так открыто…»
Заглянула на обратную сторону карточки. Там было написано: «Иван Иванович Плетнев, старший лейтенант, 1914 года рождения». И печать. «Наверное, для личного дела приготовил. Иван Иванович Плетнев… Вот и не понадобилось спрашивать. И хорошо. Так-то удобнее…»

— А другая? — спросила она.
— Такая же. — Он достал ее, показал.
«Иван Иванович…» — повторила про себя Елена. И после, что бы она ни делала, перед нею все стояли глаза, заглядывающие прямо в сердце — ласково и открыто. Они будто спрашивали: «Нравлюсь я тебе хоть капельку?» Стыдясь и краснея, Елена признавалась себе, что да — нравится.
…Ужин — пшенная каша с подсолнечным маслом, раскрытая банка молока, сахар на блюдечке, хлеб — уже стоял на столе. Весело шумел самовар с чайником на конфорке. Весело топотала, заливаясь хохотом, бегая по залу и играя со старшим лейтенантом, Зойка.
Накинув на голову шаль, Елена вышла за капустой. В кладовке на уровне пола была широкая щель. Елена решила заткнуть ее тряпкой — вдруг кошка влезет, а тут хлеб и сало? Но света, обычно падавшего в щель, не увидела. «Неужели это он догадался закрыть? — Пошарила рукой. — Нет, щель не заткнута…»
Спустилась с крылечка, обогнула дом.
У стены высилась аккуратно сложенная поленница. Рядом — сбитые козлы. Раньше они, покосившиеся, стояли под навесом в другом конце — там, где Елена с Тоней обычно пилили и кололи дрова. Теперь на этом месте была большая чурка с врубленным в нее колуном. И снег во дворе расчищен…
Недоумевая, с кем это он напилил да еще и нарубил столько дров, Елена тихонько вошла в дом. Сняла с конфорки на самоваре чайник с заваркой, поставила миску с капустой. Краем фартука вытерла застывшие пальцы. Оглядела стол: «Ну, кажется, все готово. Только пусть капуста оттает».
Старший лейтенант и Зойка разговаривали о чем-то серьезно, по-взрослому. Елена прислушалась.
— А Васька Кочергин сказал, что ты не настоящий папка.
— Когда это он успел тебе сказать?
— А когда ты к дяденькам бойцам во двор уходил.
— Ну и что же еще сказал тебе Васька?
— Он сказал, что настоящий папка грозился поджечь наш дом. Он говорит, это давно было, но все равно было. А я сказала, что он врет, врет и врет. Ты мой настоящий папка. А Васька все выдумывает.
— Конечно выдумывает. Это он от обиды. У него папка на войне?
— На войне.
— Ну вот, видишь. А я — с тобой и с мамкой. Несправедливо?
— А разве у всех папки должны быть на войне? А почему у Шурки Титовой папка дома?
— Не у всех, конечно. Надо кому-то и здесь, на заводах работать. Одним женщинам на заводах трудно. Но я-то военный. Вот Ваське и обидно: его отец, вовсе не военный, с фашистами на фронте воюет, а твой папка приехал к тебе и рассиживает тут.
Елена хотела войти, оборвать его: пусть не забивает ребенку голову разными выдумками!
Но слова эти обожгли непонятной радостью, и она стояла неподвижно, прижав холодную ладонь ко лбу.
— Но это пока, — продолжал старший лейтенант. — Сегодня и завтра…
«Что, сегодня и завтра?» — не поняла Елена.
— А послезавтра — так и скажи Ваське Кочергину — и я уеду на фронт.
«Ах, вот оно что! Потому ты смело называешь себя папкой? — молча возмутилась Елена. И в то же время испугалась: — Неужто послезавтра?.. — Ей было больно и совестно за то, что посмела подумать о старшем лейтенанте плохо, хотелось броситься к нему. — Неужто послезавтра?..»
А разговор в зале продолжался.
— Совсем-совсем уедешь? — спрашивала Зойка.
— Ну… почему совсем? Когда война кончится, побьем фашистов, вытурим их с нашей земли, из нашей страны, тогда я вернусь.
— Как сейчас вернулся?
— Как сейчас.
«Конечно, Зойка поверила, — лихорадочно думала Елена. — Ведь я говорила ей, что папка на фронте, воюет с фашистами… Ну и пусть. Ну и пусть!»
Осторожно, на цыпочках Елена вышла в сени, постояла секунду. Потом открыла дверь, закрывая, сильно хлопнула ею, шумно потопала на пороге — будто только что вошла и ничего не слышала, ни о чем не знает, не ведает.
Капуста на конфорке начинала закипать. «А, догадается…» — поморщилась Елена. Сунула миску наверх — на полку с посудой: «Капуста-то не очень и подходит к пшенке…»
Не входя в зальце, позвала нарочито весело:
— Иван Иваныч, каша стынет!
Стараясь спрятать лицо, взяла за ручки самовар — поставить на стол.
— Не надо, — сказал он, стоя за ее плечом.
— Что «не надо»? — спросила она, выпрямляясь. Обернулась — очутилась перед ним близко, глаза в глаза. Обругала себя: «Слабая я все-таки…»
Но теперь ей было все равно: пусть догадывается. Пусть видит! В глазах ее стояли и отчаяние («Уходишь?»), и мольба («Нельзя остаться хоть на месяц, хоть на неделю?»), и тревога («Ведь на войну, не на бал-маскарад в парк культуры»), и благодарность — за то, что он, такой, встретился ей, и любовь, которая возникла у нее в ту самую первую минуту, когда он переступил порог дома, и копилась и зрела все эти трое суток и которую Елена не хотела больше таить.
«Но ведь всего трое суток… — растерянно напомнила она себе. — А что я могу
сделать?..» Она стояла, заглядывая старшему лейтенанту в глаза, как жена, узнавшая, что ее муж уходит на фронт — еще не сейчас, не сегодня и даже не завтра. Но ведь послезавтра — как это скоро! «Трое суток да завтра — четверо суток, и все». Мысль о том, что она знает его трое суток, а к этому прибавятся всего лишь одни, лежала огромным камнем, и укоряла, и удерживала от слов, от поступков, и не позволяла обнадеживаться. «Четверо суток… Ну почему, почему только четверо суток?» Елене хотелось уткнуться ему в грудь и сказать все, что она думает, что испытывает. «Но ведь только четверо суток…»
— Ой, совсем забыла! — вдруг воскликнула она притворно. — Мне же к соседке надо. На минуточку. — Накинула полушалок, шубейку. — Это тут, через двор. А вы с Зойкой кушайте… — Голос дрогнул, сорвался. Елена выскочила. «Как все нехорошо-то… И он подумает: что это за женщина такая? Четверо суток — и уже слезы?» Она прильнула плечом к бревенчатой стене дома, заплакала тихо.
Никогда не плакавшая, она не верила, что слезы приносят облегчение. Так оно и было. Слезы не сняли боли. Не смыли смутной неясной обиды неизвестно на кого за то, что уходит из ее жизни этот человек. Не развеяли сомнений: «Ведь всего четверо суток…» Не укрепили надежд: «А может, и у него ко мне любовь?..» Слезы не изменили ничего. От них не стало легче. Но Елена не в силах была остановить эти, кажется, первые в ее жизни слезы, если не считать детства, когда все мы беззащитны перед болью, обидой и несправедливостью.
Ее давно называли каменной. Даже у гроба матери не уронила она ни одной слезинки. В ней действительно будто закаменело что-то, и она считала: это — навечно. Но вот стоит она за стеной своего дома и тихо плачет. Вероятно, к каждому приходит срок, когда нужно бывает выплакаться. Елена вспомнила вдруг все обидное и горькое в своей жизни. И тяжелую жизнь без отца, и смерть матери, и перенесенные от Степана и его родственников оскорбления, и то, что осталась она одна — никого нигде на всем белом свете. И родным кажется ей теперь не этот холодный пустой дом, в который влечет лишь Зойка, а цех, где прошли без малого восемь лет, где жужжат станки, звякает металл о металл, где рядом ходят, говорят, советуются, ломают голову над планами ее товарищи, где Елена вся в работе. А дома… И разговаривать-то скоро разучишься. О многом ли поговоришь с пятилетним ребенком?
Но больше всего плакала Елена о том, что исчезнет из ее жизни с уходом Ивана Плетнева. Уйдет, исчезнет все, вновь сделавшее ее человеком, вернувшее ей дом, волнения, радость, тревогу, заботу. И давшее ей и заботу, и ласку, и внимание. Уйдет все, чего она не успела узнать, чего была лишена и с чем давно смирилась, считая, что такова теперь у нее жизнь. А жизнь вдруг ворвалась к ней с этим человеком — наверное, для того, чтобы подразнить несбыточностью и потом ранить еще больнее. И Елене уже было больно — так, словно четвертые сутки кончились.
Валил снег. Играла, резвилась, кружила легкая тихая метелица. С крыши дома свисали огромные молочно-белые сосули и батареи сосулек поменьше. Шапкой, лихо сдвинутой набекрень, лежал снег.
Вдруг Елена почувствовала руку на плече, услышала голос — тихий, задумчивый, совсем не испугавший ее:
— Ну поплачь, Еленочка, поплачь, хорошая. — Она не знала, как старается он подобрать слова, которые бы не выдали его чувств, не знала, что у него у самого горячо обливается кровью сердце и влажная теплота подступает к глазам. Она не знала, что и перед ним, словно камень преткновения, живая, ощутимая, отчетливо видимая, лежит мысль об этих четырех сутках жизни у нее в доме. «Но эти четверо суток перевернули всю мою жизнь! — сказал он сам себе. Сам же возразил: — Вначале все так думают. А потом… Что такое четверо суток даже настоящей любви перед лицом всей человеческой жизни? А сейчас — война, и все гораздо сложнее. И ты послезавтра отправляешься получать танки и будешь сопровождать их на фронт и там, на фронте, останешься. Вот так…»
Подошла Зойка в накинутом на голову пальтишке — строгая, серьезная. Ухватилась за его галифе.
— Вот и Зоинька, — сказал он. Поднял Еленино лицо: — Не надо больше. Поплакала, и хватит.
— Да… я чего-то… простыла, что ли? — смущенно улыбаясь, проговорила она в ответ. Старший лейтенант сделал вид, что не слышал этой явной, но приятной ему лжи, подхватил на руки Зойку. Отступив в сторону, пропустил Елену вперед. И она, только что плакавшая над своей неудавшейся жизнью, вдруг ощутила радость: «Какой человек, какой человек! И у нас еще целые сутки впереди. И совсем неважно, что мне уходить на завод: он-то останется! Будет шагать по дощатым половицам, сидеть на табуретке, облокотившись о стол, глядеть в окно, пить чай, играть с Зойкой. И потом, когда он уедет, глазами своей души буду я видеть его, и все в доме будет напоминать мне о нем».
Вытирая концом фартука глаза, лицо, Елена торопливо поднялась по приступкам.
— Ой, все простыло! Может, подогреть быстренько?
— Не надо, — попросил он. И потом, за столом, повеселевшим голосом говорил: — Ничего, проживем. И выживем! Теперь-то уж наверняка выживем.
Елена вкладывала в его слова свой смысл: «Проживем — это и о нас: обо мне, о Зойке. А выживем — о возвращении с победой. А уж я, как я буду ждать его! Сколько бы ни длилась война, все буду ждать!»
Не зная этих ее мыслей, он хотел бы просить ее: «Только жди, ладно?» Когда после ужина они сидели, не вставая из-за стола, и она собирала посуду, Иван положил ладонь на ее руку и хотел уже сказать ей эти слова. Но они касались будущего. «А есть ли у меня, солдата, фронтовика, будущее? И если даже есть, то знаю ли я, какое оно? Война — как только она не калечит, не уродует людей!..» И потому Иван промолчал. Но что касается настоящего, тут он полный хозяин и может позволить себе хотя бы дать понять этой строгой волевой женщине, кем она стала для него. Но как это сделать, не говоря о своих чувствах?..


— Ваня, Лена, спать! — скомандовала Зоя. — Уже девять.
— Ма, еще немножко. Только про войну. Ну, ма! — заныл Ванюшка. — Скоро же кончится, совсем-совсем минутка осталась. Не будет же одна передача до самого допоздна!
— Пусть досмотрит, — попросил Вася. Заглянул в программу: — В девять десять уже сельскохозяйственная начнется.
Елена Павловна поняла, что Вася делает это ради нее, и потянулась к розетке.
— Давайте лучше выключим. Режим есть режим, — сказала она.
— Давайте. — Вася тут же зажег верхний свет. В это время ведущий передачу предоставил слово худенькому и маленькому лысому человечку.
— Я хочу рассказать об одном ротном… — начал он.
«Ты-то как воевал, такой воробеюшка? Или уж это годы тебя иссушили?» — Елена Павловна дернула штепсель.
Изображение исчезло. Но еще продолжался звук:
— Иване Плетне…
Елена Павловна не сразу поняла смысл сказанного. Она будто забыла и теперь напрасно пыталась вспомнить что-то, связанное с этим именем.
— Включай, включай скорее! — закричала Зоя.
— Мама, о Плетневе же! — кричал Вася.
— Про дедушку, про дедушку рассказывают! — кричал Ванюшка.
— Да, да… сейчас, — дрожащими руками Елена Павловна искала и не могла найти розетку. Зоя выхватила у нее шнур и тоже долго водила по розетке, не попадая вилкой в ее отверстие.
— Скорее, скорее же! — требовал Вася. — А, пустите, пожалуйста! — Он включил телевизор. Все замолкли. Изображение не появлялось мучительно долго. Но уже появился звук.
— …был их первый бой, — услышали они. Потом на экране возникло дрожащее расплывающееся лицо маленького и сухонького лысого человека. Оно приближалось, увеличивалось — стала видна каждая морщинка у глаз, а на лацкане пиджака — Звезда Героя. — Мост был заминирован, но немцы не успели его взорвать. Ротный шел первым, и на огромной скорости. Он настиг минеров в те самые секунды, когда они уже готовы были поджечь бикфордов шнур. Переправа была наша, и «тридцатьчетверки» уже мчались по ней. А первая машина — машина нашего ротного — в это время загорелась. На самом спуске с моста в нее попал снаряд. Конечно, экипаж мог выскочить, и мы готовы были прикрыть его огнем своего пулемета. Но ребята решили иначе: танк, этакая горящая махина, развернулся — и в сторону. Куда он?.. Мы поняли это только после боя, когда пришли сюда и увидели на берегу развороченную, разметанную взрывом вражескую батарею. А неподалеку — два катка да башня с номером машины нашего ротного… В общем, геройски погибли ребята.
— Ну, повторите же фамилию, пожалуйста! — молитвенно приложив к лицу руки, просила Зоя. Елена Павловна молчала. Теперь она знала, что это — Ваня. В голове, в ушах все звучали слова остывающего телевизора: «Иване Плетне… Иване Плетне…» Ее удивляло только собственное спокойствие и внезапно явившаяся радость, которая казалась нелепой и стыдной.
— Я же знала… Я всегда знала, что он… такой, — сбивчиво сказала себе вслух Елена Павловна. — Он не мог иначе… — И вдруг она поняла: ее радость — именно оттого, что она не ошиблась в Иване Плетневе. И еще ее беспокоила какая-то промелькнувшая в начале выступления этого человека и забытая теперь мысль. Елена Павловна старалась припомнить ее, но не могла. Такое бывало с нею и раньше: в разговоре терялось вдруг нужное слово или ускользала мысль, и приходилось рыться в памяти, как в сундуке, в котором все перевернуто вверх дном. Но сейчас Елена Павловна не могла рыться в памяти и вспоминать — надо было слушать рассказ, который ставил точки и на ее поездках, и на ее мыслях, и на сомнениях и надеждах.
Человек на экране взял в руки книгу.
— Такой сборник воспоминаний о людях нашей гвардейской дивизии только что вышел, — сказал он. — А наш ротный…
— Ну назови, назови фамилию, — слезливо умоляла Зоя.
— Четверо суток знали мы его. И только. Но это были четверо суток почти беспрерывного боя, а значит, целая жизнь. И потому мы успели и узнать, и полюбить, и запомнить нашего ротного на столь долгие годы. И эта память — с нами, она не остывает. Я хочу показать вам его фотографию… — Человек на экране взял со стола книгу, стал искать закладку. Он делал это не спеша, и Зоя, подавшись вперед, торопила его:
— Ну скорее, скорее же! Вот копуша…
Вася, примостившийся на ручке кресла, в котором сидела Зоя, погладил ее по виску:
— Тихо, Зоинька. Не нервничай, не надо.
Они увидели фотокарточку — точно такую, какая висела у них под стеклом, оклеенным по бокам розовым лейкопластырем.
— Он! — изумленно ахнула Зоя.
— Дедушка, наш дедушка! — закричал Ваня. Аленка подхватила его крик, забегала, залопотала:
— Дедушка, дедушка!
— Я же знала, я же знала, — улыбаясь, шептала Елена Павловна.

Источник:

Малыгина, Надежда Петровна. Двое и война [Текст] : повесть / Н. П. Малыгина. - Волгоград : Нижне-Волжское книжное изд-во, 1971. - 223 с.



Комментариев нет:

Отправить комментарий