Ведущий
библиотекарь библиотеки-филиала № 17 им. М. А. Шолохова Марина Николаевна
Урусова присоединяется межрегиональной сетевой акции «Любовь и война», которую организовало
Муниципальное бюджетное учреждение культуры Старорусского муниципального района
«Межпоселенческая централизованная библиотечная система» и представляет
повесть участницы Великой Отечественной войны, санинструктора
Уральско-Львовского добровольческого танкового корпуса Надежды Петровны
Малыгиной «Четверо суток и вся жизнь».
В доме главной героини повести Елены
останавливается офицер-танкист. Всего четверо суток живёт он в доме Елены, но
любви, которая вспыхивает в её сердце хватает на всю жизнь, на долгие годы
поисков любимого человека после войны.
Надежда
Петровна Малыгина
ЧЕТВЕРО
СУТОК И ВСЯ ЖИЗНЬ
— Да ведь
мы что? Мы в тылу. Работаем, и все. А вот вам надо сил поднакопить. Уж так вы
исхудали… — Она опять сказала «исхудали», словно знала, что прежде, до
войны, он был полнее.
— Есть
маленько, — согласился он. Достал из нагрудного кармана две
карточки. — Вот каким был в мае прошлого, сорок первого.
Елена
долго разглядывала карточку. Удивлялась: «Мальчишка. Совсем мальчишка…»
Сравнивала: «Теперь-то возмужал, посуровел…» Улыбнулась: «Симпатичный. И брови
разлохматились. Женщина, прежде чем сниматься, собрала бы их в стрелочку да еще
прислюнявила бы… А глаза-то, глаза — прямо в сердце глядят. И так ласково,
так открыто…»
Заглянула
на обратную сторону карточки. Там было написано: «Иван Иванович Плетнев,
старший лейтенант, 1914 года рождения». И печать. «Наверное, для личного дела
приготовил. Иван Иванович Плетнев… Вот и не понадобилось спрашивать. И хорошо.
Так-то удобнее…»
— А
другая? — спросила она.
— Такая
же. — Он достал ее, показал.
«Иван
Иванович…» — повторила про себя Елена. И после, что бы она ни делала,
перед нею все стояли глаза, заглядывающие прямо в сердце — ласково и
открыто. Они будто спрашивали: «Нравлюсь я тебе хоть капельку?» Стыдясь и
краснея, Елена признавалась себе, что да — нравится.
…Ужин —
пшенная каша с подсолнечным маслом, раскрытая банка молока, сахар на блюдечке,
хлеб — уже стоял на столе. Весело шумел самовар с чайником на конфорке.
Весело топотала, заливаясь хохотом, бегая по залу и играя со старшим
лейтенантом, Зойка.
Накинув
на голову шаль, Елена вышла за капустой. В кладовке на уровне пола была широкая
щель. Елена решила заткнуть ее тряпкой — вдруг кошка влезет, а тут хлеб и
сало? Но света, обычно падавшего в щель, не увидела. «Неужели это он догадался
закрыть? — Пошарила рукой. — Нет, щель не заткнута…»
Спустилась
с крылечка, обогнула дом.
У
стены высилась аккуратно сложенная поленница. Рядом — сбитые козлы. Раньше
они, покосившиеся, стояли под навесом в другом конце — там, где Елена с
Тоней обычно пилили и кололи дрова. Теперь на этом месте была большая чурка с
врубленным в нее колуном. И снег во дворе расчищен…
Недоумевая,
с кем это он напилил да еще и нарубил столько дров, Елена тихонько вошла в дом.
Сняла с конфорки на самоваре чайник с заваркой, поставила миску с капустой.
Краем фартука вытерла застывшие пальцы. Оглядела стол: «Ну, кажется, все
готово. Только пусть капуста оттает».
Старший
лейтенант и Зойка разговаривали о чем-то серьезно, по-взрослому. Елена
прислушалась.
— А
Васька Кочергин сказал, что ты не настоящий папка.
— Когда
это он успел тебе сказать?
— А
когда ты к дяденькам бойцам во двор уходил.
— Ну
и что же еще сказал тебе Васька?
— Он
сказал, что настоящий папка грозился поджечь наш дом. Он говорит, это давно
было, но все равно было. А я сказала, что он врет, врет и врет. Ты мой
настоящий папка. А Васька все выдумывает.
— Конечно
выдумывает. Это он от обиды. У него папка на войне?
— На
войне.
— Ну
вот, видишь. А я — с тобой и с мамкой. Несправедливо?
— А
разве у всех папки должны быть на войне? А почему у Шурки Титовой папка дома?
— Не
у всех, конечно. Надо кому-то и здесь, на заводах работать. Одним женщинам на
заводах трудно. Но я-то военный. Вот Ваське и обидно: его отец, вовсе не
военный, с фашистами на фронте воюет, а твой папка приехал к тебе и рассиживает
тут.
Елена
хотела войти, оборвать его: пусть не забивает ребенку голову разными выдумками!
Но
слова эти обожгли непонятной радостью, и она стояла неподвижно, прижав холодную
ладонь ко лбу.
— Но
это пока, — продолжал старший лейтенант. — Сегодня и завтра…
«Что,
сегодня и завтра?» — не поняла Елена.
— А
послезавтра — так и скажи Ваське Кочергину — и я уеду на фронт.
«Ах,
вот оно что! Потому ты смело называешь себя папкой? — молча возмутилась
Елена. И в то же время испугалась: — Неужто послезавтра?.. — Ей было
больно и совестно за то, что посмела подумать о старшем лейтенанте плохо,
хотелось броситься к нему. — Неужто послезавтра?..»
А
разговор в зале продолжался.
— Совсем-совсем
уедешь? — спрашивала Зойка.
— Ну…
почему совсем? Когда война кончится, побьем фашистов, вытурим их с нашей земли,
из нашей страны, тогда я вернусь.
— Как
сейчас вернулся?
— Как
сейчас.
«Конечно,
Зойка поверила, — лихорадочно думала Елена. — Ведь я говорила ей, что
папка на фронте, воюет с фашистами… Ну и пусть. Ну и пусть!»
Осторожно,
на цыпочках Елена вышла в сени, постояла секунду. Потом открыла дверь,
закрывая, сильно хлопнула ею, шумно потопала на пороге — будто только что
вошла и ничего не слышала, ни о чем не знает, не ведает.
Капуста
на конфорке начинала закипать. «А, догадается…» — поморщилась Елена.
Сунула миску наверх — на полку с посудой: «Капуста-то не очень и подходит
к пшенке…»
Не
входя в зальце, позвала нарочито весело:
— Иван
Иваныч, каша стынет!
Стараясь
спрятать лицо, взяла за ручки самовар — поставить на стол.
— Не
надо, — сказал он, стоя за ее плечом.
— Что
«не надо»? — спросила она, выпрямляясь. Обернулась — очутилась перед
ним близко, глаза в глаза. Обругала себя: «Слабая я все-таки…»
Но
теперь ей было все равно: пусть догадывается. Пусть видит! В глазах ее стояли и
отчаяние («Уходишь?»), и мольба («Нельзя остаться хоть на месяц, хоть на
неделю?»), и тревога («Ведь на войну, не на бал-маскарад в парк культуры»), и
благодарность — за то, что он, такой, встретился ей, и любовь, которая
возникла у нее в ту самую первую минуту, когда он переступил порог дома, и
копилась и зрела все эти трое суток и которую Елена не хотела больше таить.
«Но
ведь всего трое суток… — растерянно напомнила она себе. — А что я
могу
сделать?..» Она стояла, заглядывая старшему лейтенанту
в глаза, как жена, узнавшая, что ее муж уходит на фронт — еще не сейчас,
не сегодня и даже не завтра. Но ведь послезавтра — как это скоро! «Трое
суток да завтра — четверо суток, и все». Мысль о том, что она знает его
трое суток, а к этому прибавятся всего лишь одни, лежала огромным камнем, и
укоряла, и удерживала от слов, от поступков, и не позволяла обнадеживаться.
«Четверо суток… Ну почему, почему только четверо суток?» Елене хотелось
уткнуться ему в грудь и сказать все, что она думает, что испытывает. «Но ведь
только четверо суток…»
— Ой, совсем
забыла! — вдруг воскликнула она притворно. — Мне же к соседке надо.
На минуточку. — Накинула полушалок, шубейку. — Это тут, через двор. А
вы с Зойкой кушайте… — Голос дрогнул, сорвался. Елена выскочила. «Как все
нехорошо-то… И он подумает: что это за женщина такая? Четверо суток — и
уже слезы?» Она прильнула плечом к бревенчатой стене дома, заплакала тихо.
Никогда не плакавшая,
она не верила, что слезы приносят облегчение. Так оно и было. Слезы не сняли
боли. Не смыли смутной неясной обиды неизвестно на кого за то, что уходит из ее
жизни этот человек. Не развеяли сомнений: «Ведь всего четверо суток…» Не укрепили
надежд: «А может, и у него ко мне любовь?..» Слезы не изменили ничего. От них
не стало легче. Но Елена не в силах была остановить эти, кажется, первые в ее
жизни слезы, если не считать детства, когда все мы беззащитны перед болью,
обидой и несправедливостью.
Ее давно называли
каменной. Даже у гроба матери не уронила она ни одной слезинки. В ней
действительно будто закаменело что-то, и она считала: это — навечно. Но
вот стоит она за стеной своего дома и тихо плачет. Вероятно, к каждому приходит
срок, когда нужно бывает выплакаться. Елена вспомнила вдруг все обидное и
горькое в своей жизни. И тяжелую жизнь без отца, и смерть матери, и
перенесенные от Степана и его родственников оскорбления, и то, что осталась она
одна — никого нигде на всем белом свете. И родным кажется ей теперь не
этот холодный пустой дом, в который влечет лишь Зойка, а цех, где прошли без
малого восемь лет, где жужжат станки, звякает металл о металл, где рядом ходят,
говорят, советуются, ломают голову над планами ее товарищи, где Елена вся в
работе. А дома… И разговаривать-то скоро разучишься. О многом ли поговоришь с
пятилетним ребенком?
Но больше всего плакала
Елена о том, что исчезнет из ее жизни с уходом Ивана Плетнева. Уйдет, исчезнет
все, вновь сделавшее ее человеком, вернувшее ей дом, волнения, радость,
тревогу, заботу. И давшее ей и заботу, и ласку, и внимание. Уйдет все, чего она
не успела узнать, чего была лишена и с чем давно смирилась, считая, что такова
теперь у нее жизнь. А жизнь вдруг ворвалась к ней с этим человеком — наверное,
для того, чтобы подразнить несбыточностью и потом ранить еще больнее. И Елене
уже было больно — так, словно четвертые сутки кончились.
Валил снег. Играла,
резвилась, кружила легкая тихая метелица. С крыши дома свисали огромные
молочно-белые сосули и батареи сосулек поменьше. Шапкой, лихо сдвинутой
набекрень, лежал снег.
Вдруг Елена
почувствовала руку на плече, услышала голос — тихий, задумчивый, совсем не
испугавший ее:
— Ну поплачь,
Еленочка, поплачь, хорошая. — Она не знала, как старается он подобрать
слова, которые бы не выдали его чувств, не знала, что у него у самого горячо
обливается кровью сердце и влажная теплота подступает к глазам. Она не знала,
что и перед ним, словно камень преткновения, живая, ощутимая, отчетливо
видимая, лежит мысль об этих четырех сутках жизни у нее в доме. «Но эти четверо
суток перевернули всю мою жизнь! — сказал он сам себе. Сам же
возразил: — Вначале все так думают. А потом… Что такое четверо суток даже
настоящей любви перед лицом всей человеческой жизни? А сейчас — война, и
все гораздо сложнее. И ты послезавтра отправляешься получать танки и будешь
сопровождать их на фронт и там, на фронте, останешься. Вот так…»
Подошла Зойка в
накинутом на голову пальтишке — строгая, серьезная. Ухватилась за его
галифе.
— Вот и Зоинька, —
сказал он. Поднял Еленино лицо: — Не надо больше. Поплакала, и хватит.
— Да… я чего-то…
простыла, что ли? — смущенно улыбаясь, проговорила она в ответ. Старший
лейтенант сделал вид, что не слышал этой явной, но приятной ему лжи, подхватил
на руки Зойку. Отступив в сторону, пропустил Елену вперед. И она, только что
плакавшая над своей неудавшейся жизнью, вдруг ощутила радость: «Какой человек,
какой человек! И у нас еще целые сутки впереди. И совсем неважно, что мне
уходить на завод: он-то останется! Будет шагать по дощатым половицам, сидеть на
табуретке, облокотившись о стол, глядеть в окно, пить чай, играть с Зойкой. И
потом, когда он уедет, глазами своей души буду я видеть его, и все в доме будет
напоминать мне о нем».
Вытирая концом фартука
глаза, лицо, Елена торопливо поднялась по приступкам.
— Ой, все простыло!
Может, подогреть быстренько?
— Не надо, —
попросил он. И потом, за столом, повеселевшим голосом говорил: — Ничего,
проживем. И выживем! Теперь-то уж наверняка выживем.
Елена вкладывала в его слова
свой смысл: «Проживем — это и о нас: обо мне, о Зойке. А выживем — о
возвращении с победой. А уж я, как я буду ждать его! Сколько бы ни длилась
война, все буду ждать!»
Не зная этих ее мыслей,
он хотел бы просить ее: «Только жди, ладно?» Когда после ужина они сидели, не
вставая из-за стола, и она собирала посуду, Иван положил ладонь на ее руку и
хотел уже сказать ей эти слова. Но они касались будущего. «А есть ли у меня,
солдата, фронтовика, будущее? И если даже есть, то знаю ли я, какое оно? Война —
как только она не калечит, не уродует людей!..» И потому Иван промолчал. Но что
касается настоящего, тут он полный хозяин и может позволить себе хотя бы дать
понять этой строгой волевой женщине, кем она стала для него. Но как это
сделать, не говоря о своих чувствах?..
— Ваня,
Лена, спать! — скомандовала Зоя. — Уже девять.
— Ма,
еще немножко. Только про войну. Ну, ма! — заныл Ванюшка. — Скоро же
кончится, совсем-совсем минутка осталась. Не будет же одна передача до самого
допоздна!
— Пусть
досмотрит, — попросил Вася. Заглянул в программу: — В девять десять
уже сельскохозяйственная начнется.
Елена
Павловна поняла, что Вася делает это ради нее, и потянулась к розетке.
— Давайте
лучше выключим. Режим есть режим, — сказала она.
— Давайте. —
Вася тут же зажег верхний свет. В это время ведущий передачу предоставил слово
худенькому и маленькому лысому человечку.
— Я
хочу рассказать об одном ротном… — начал он.
«Ты-то
как воевал, такой воробеюшка? Или уж это годы тебя иссушили?» — Елена
Павловна дернула штепсель.
Изображение
исчезло. Но еще продолжался звук:
— Иване
Плетне…
Елена
Павловна не сразу поняла смысл сказанного. Она будто забыла и теперь напрасно
пыталась вспомнить что-то, связанное с этим именем.
— Включай,
включай скорее! — закричала Зоя.
— Мама,
о Плетневе же! — кричал Вася.
— Про
дедушку, про дедушку рассказывают! — кричал Ванюшка.
— Да,
да… сейчас, — дрожащими руками Елена Павловна искала и не могла найти
розетку. Зоя выхватила у нее шнур и тоже долго водила по розетке, не попадая
вилкой в ее отверстие.
— Скорее,
скорее же! — требовал Вася. — А, пустите, пожалуйста! — Он
включил телевизор. Все замолкли. Изображение не появлялось мучительно долго. Но
уже появился звук.
— …был их первый
бой, — услышали они. Потом на экране возникло дрожащее расплывающееся лицо
маленького и сухонького лысого человека. Оно приближалось, увеличивалось —
стала видна каждая морщинка у глаз, а на лацкане пиджака — Звезда
Героя. — Мост был заминирован, но немцы не успели его взорвать. Ротный шел
первым, и на огромной скорости. Он настиг минеров в те самые секунды, когда они
уже готовы были поджечь бикфордов шнур. Переправа была наша, и
«тридцатьчетверки» уже мчались по ней. А первая машина — машина нашего
ротного — в это время загорелась. На самом спуске с моста в нее попал
снаряд. Конечно, экипаж мог выскочить, и мы готовы были прикрыть его огнем
своего пулемета. Но ребята решили иначе: танк, этакая горящая махина,
развернулся — и в сторону. Куда он?.. Мы поняли это только после боя,
когда пришли сюда и увидели на берегу развороченную, разметанную взрывом
вражескую батарею. А неподалеку — два катка да башня с номером машины
нашего ротного… В общем, геройски погибли ребята.
— Ну, повторите же
фамилию, пожалуйста! — молитвенно приложив к лицу руки, просила Зоя. Елена
Павловна молчала. Теперь она знала, что это — Ваня. В голове, в ушах все
звучали слова остывающего телевизора: «Иване Плетне… Иване Плетне…» Ее удивляло
только собственное спокойствие и внезапно явившаяся радость, которая казалась
нелепой и стыдной.
— Я же знала… Я
всегда знала, что он… такой, — сбивчиво сказала себе вслух Елена
Павловна. — Он не мог иначе… — И вдруг она поняла: ее радость —
именно оттого, что она не ошиблась в Иване Плетневе. И еще ее беспокоила
какая-то промелькнувшая в начале выступления этого человека и забытая теперь
мысль. Елена Павловна старалась припомнить ее, но не могла. Такое бывало с нею
и раньше: в разговоре терялось вдруг нужное слово или ускользала мысль, и
приходилось рыться в памяти, как в сундуке, в котором все перевернуто вверх
дном. Но сейчас Елена Павловна не могла рыться в памяти и вспоминать —
надо было слушать рассказ, который ставил точки и на ее поездках, и на ее
мыслях, и на сомнениях и надеждах.
Человек на экране взял в
руки книгу.
— Такой сборник
воспоминаний о людях нашей гвардейской дивизии только что вышел, — сказал
он. — А наш ротный…
— Ну назови, назови
фамилию, — слезливо умоляла Зоя.
— Четверо суток
знали мы его. И только. Но это были четверо суток почти беспрерывного боя, а
значит, целая жизнь. И потому мы успели и узнать, и полюбить, и запомнить
нашего ротного на столь долгие годы. И эта память — с нами, она не
остывает. Я хочу показать вам его фотографию… — Человек на экране взял со
стола книгу, стал искать закладку. Он делал это не спеша, и Зоя, подавшись вперед,
торопила его:
— Ну скорее, скорее
же! Вот копуша…
Вася, примостившийся на
ручке кресла, в котором сидела Зоя, погладил ее по виску:
— Тихо, Зоинька. Не
нервничай, не надо.
Они увидели
фотокарточку — точно такую, какая висела у них под стеклом, оклеенным по
бокам розовым лейкопластырем.
— Он! —
изумленно ахнула Зоя.
— Дедушка, наш
дедушка! — закричал Ваня. Аленка подхватила его крик, забегала,
залопотала:
— Дедушка, дедушка!
— Я же знала, я же
знала, — улыбаясь, шептала Елена Павловна.
Источник:
Малыгина, Надежда Петровна. Двое и война [Текст] : повесть / Н. П.
Малыгина. - Волгоград : Нижне-Волжское книжное изд-во, 1971. - 223 с.
Комментариев нет:
Отправить комментарий